Неточные совпадения
Теперь уже все хотели
в поход, и старые и молодые; все, с совета всех старшин, куренных, кошевого и с воли всего запорожского войска, положили идти прямо на Польшу, отмстить за все зло и посрамленье
веры и козацкой славы, набрать добычи с городов, зажечь пожар по деревням и хлебам, пустить далеко по степи о
себе славу.
Буллу свою начинает он жалобою на диавола, который куколь сеет во пшенице, и говорит: «Узнав, что посредством сказанного искусства многие книги и сочинения,
в разных частях света, наипаче
в Кельне, Майнце, Триере, Магдебурге напечатанные, содержат
в себе разные заблуждения, учения пагубные, христианскому закону враждебные, и ныне еще
в некоторых местах печатаются, желая без отлагательства предварить сей ненавистной язве, всем и каждому сказанного искусства печатникам и к ним принадлежащим и всем, кто
в печатном деле обращается
в помянутых областях, под наказанием проклятия и денежныя пени, определяемой и взыскиваемой почтенными братиями нашими, Кельнским, Майнцким, Триерским и Магдебургским архиепископами или их наместниками
в областях, их,
в пользу апостольской камеры, апостольскою властию наистрожайше запрещаем, чтобы не дерзали книг, сочинений или писаний печатать или отдавать
в печать без доклада вышесказанным архиепископам или наместникам и без их особливого и точного безденежно испрошенного дозволения; их же совесть обременяем, да прежде, нежели дадут таковое дозволение, назначенное к печатанию прилежно рассмотрят или чрез ученых и православных велят рассмотреть и да прилежно пекутся, чтобы не было печатано противного
вере православной, безбожное и соблазн производящего».
О великий христианин Гриша! Твоя
вера была так сильна, что ты чувствовал близость бога, твоя любовь так велика, что слова сами
собою лились из уст твоих — ты их не поверял рассудком… И какую высокую хвалу ты принес его величию, когда, не находя слов,
в слезах повалился на землю!..
Четырех дней было достаточно для того, чтоб Самгин почувствовал
себя между матерью и Варавкой
в невыносимом положении человека, которому двое людей навязчиво показывают, как им тяжело жить. Варавка, озлобленно ругая купцов, чиновников, рабочих, со вкусом выговаривал неприличные слова, как будто забывая о присутствии
Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка «ужасно» удивляет ее, совершенно непонятен ей, она относилась к нему, как бабушка к Настоящему Старику — деду Акиму.
Придя к
себе, он запер дверь, лег и пролежал до вечернего чая, а когда вышел
в столовую, там, как часовой, ходила Спивак, тонкая и стройная после родов, с пополневшей грудью. Она поздоровалась с ласковым равнодушием старой знакомой, нашла, что Клим сильно похудел, и продолжала говорить
Вере Петровне, сидевшей у самовара...
В часы тяжелых настроений Клим Самгин всегда торопился успокоить
себя, чувствуя, что такие настроения колеблют и расшатывают его
веру в свою оригинальность.
— Мы — бога во Христе отрицаемся, человека же — признаем! И был он, Христос, духовен человек, однако — соблазнил его Сатана, и нарек он
себя сыном бога и царем правды. А для нас — несть бога, кроме духа! Мы — не мудрые, мы — простые. Мы так думаем, что истинно мудр тот, кого люди безумным признают, кто отметает все
веры, кроме
веры в духа. Только дух — сам от
себя, а все иные боги — от разума, от ухищрений его, и под именем Христа разум же скрыт, — разум церкви и власти.
— Моралист, хех! Неплохое ремесло. Ну-ко, выпьем, моралист! Легко, брат, убеждать людей, что они — дрянь и жизнь их — дрянь, они этому тоже легко верят, черт их знает почему! Именно эта их
вера и создает тебе и подобным репутации мудрецов. Ты — не обижайся, — попросил он, хлопнув ладонью по колену Самгина. — Это я говорю для упражнения
в острословии. Обязательно, братец мой, быть остроумным, ибо чем еще я куплю
себе кусок удовольствия?
«
В сущности, все эти умники — люди скучные. И — фальшивые, — заставлял
себя думать Самгин, чувствуя, что им снова овладевает настроение пережитой ночи. —
В душе каждого из них, под словами, наверное, лежит что-нибудь простенькое. Различие между ними и мной только
в том, что они умеют казаться верующими или неверующими, а у меня еще нет ни твердой
веры, ни устойчивого неверия».
— Тайна сия велика есть! — откликнулся Лютов, чокаясь с Алиной коньяком, а опрокинув рюмку
в рот, сказал, подмигнув: — Однако полагаю, что мы с тобою — единоверцы: оба верим
в нирвану телесного и душевного благополучия. И — за
веру нашу ненавидим
себя; знаем: благополучие — пошлость, Европа с Лютером, Кальвином, библией и всем, что не по недугу нам.
— Екатерина Великая скончалась
в тысяча семьсот девяносто шестом году, — вспоминал дядя Хрисанф; Самгину было ясно, что москвич верит
в возможность каких-то великих событий, и ясно было, что это —
вера многих тысяч людей. Он тоже чувствовал
себя способным поверить: завтра явится необыкновенный и, может быть, грозный человек, которого Россия ожидает целое столетие и который, быть может, окажется
в силе сказать духовно растрепанным, распущенным людям...
Вера Петровна долго рассуждала о невежестве и тупой злобе купечества, о близорукости суждений интеллигенции, слушать ее было скучно, и казалось, что она старается оглушить
себя. После того, как ушел Варавка, стало снова тихо и
в доме и на улице, только сухой голос матери звучал, однообразно повышаясь, понижаясь. Клим был рад, когда она утомленно сказала...
Создавший
себе в семидесятых годах славу идеализацией крестьянства, этот литератор, хотя и не ярко талантливый, возбуждал искреннейший восторг читателей лиризмом своей любви и
веры в народ.
— Думай
себе что хочешь, — сказал Данило, — думаю и я
себе. Слава богу, ни
в одном еще бесчестном деле не был; всегда стоял за
веру православную и отчизну, — не так, как иные бродяги таскаются бог знает где, когда православные бьются насмерть, а после нагрянут убирать не ими засеянное жито. На униатов [Униаты — принявшие унию, то есть объединение православной церкви с католической под властью римского папы.] даже не похожи: не заглянут
в Божию церковь. Таких бы нужно допросить порядком, где они таскаются.
Но вопрос сей, высказанный кем-то мимоходом и мельком, остался без ответа и почти незамеченным — разве лишь заметили его, да и то про
себя, некоторые из присутствующих лишь
в том смысле, что ожидание тления и тлетворного духа от тела такого почившего есть сущая нелепость, достойная даже сожаления (если не усмешки) относительно малой
веры и легкомыслия изрекшего вопрос сей.
— Поган есмь, а не свят.
В кресла не сяду и не восхощу
себе аки идолу поклонения! — загремел отец Ферапонт. — Ныне людие
веру святую губят. Покойник, святой-то ваш, — обернулся он к толпе, указывая перстом на гроб, — чертей отвергал. Пурганцу от чертей давал. Вот они и развелись у вас, как пауки по углам. А днесь и сам провонял.
В сем указание Господне великое видим.
Ты мне вот что скажи, ослица: пусть ты пред мучителями прав, но ведь ты сам-то
в себе все же отрекся от
веры своей и сам же говоришь, что
в тот же час был анафема проклят, а коли раз уж анафема, так тебя за эту анафему по головке
в аду не погладят.
Наступает и
в народе уединение: начинаются кулаки и мироеды; уже купец все больше и больше желает почестей, стремится показать
себя образованным, образования не имея нимало, а для сего гнусно пренебрегает древним обычаем и стыдится даже
веры отцов.
Тема случилась странная: Григорий поутру, забирая
в лавке у купца Лукьянова товар, услышал от него об одном русском солдате, что тот, где-то далеко на границе, у азиятов, попав к ним
в плен и будучи принуждаем ими под страхом мучительной и немедленной смерти отказаться от христианства и перейти
в ислам, не согласился изменить своей
веры и принял муки, дал содрать с
себя кожу и умер, славя и хваля Христа, — о каковом подвиге и было напечатано как раз
в полученной
в тот день газете.
И без того уж знаю, что царствия небесного
в полноте не достигну (ибо не двинулась же по слову моему гора, значит, не очень-то
вере моей там верят, и не очень уж большая награда меня на том свете ждет), для чего же я еще сверх того и безо всякой уже пользы кожу с
себя дам содрать?
Социальная утопия Маркса, не менее чем Фурье, заключает
в себе идею совершенного, гармонического состояния общества, т. е.
веру в то, что таким может быть царство Кесаря.
Социальная революция заключает
в себе мессианский и хилиастический элемент, она безусловно устремлена к царству Божьему на земле, хотя и без
веры в Бога.
Вера Ефремовна, очень влюбчивая и не возбуждавшая к
себе любви, но всегда надеющаяся на взаимность, была влюблена то
в Набатова, то
в Новодворова.
— Не только сослать
в места не столь отдаленные, но
в каторгу, если только будет доказано, что, читая Евангелие, они позволили
себе толковать его другим не так, как велено, и потому осуждали церковное толкование. Хула на православную
веру при народе и по статье 196 — ссылка на поселение.
Вера Ефремовна считала
себя отчасти виновной
в заключении Шустовой и умоляла Нехлюдова, имеющего связи, сделать всё возможное для того, чтобы освободить ее.
Вера Ефремовна рассказала, что это дочь генерала, давно уже принадлежит к революционной партии и попалась за то, что взяла на
себя выстрел
в жандарма.
— Оттого и разные
веры, что людям верят, а
себе не верят. И я людям верил и блудил, как
в тайге; так заплутался, что не чаял выбраться. И староверы, и нововеры, и субботники, и хлысты, и поповцы, и беспоповцы, и австрияки, и молокане, и скопцы. Всякая
вера себя одна восхваляет. Вот все и расползлись, как кутята [Кутята — щенки.] слепые.
Вер много, а дух один. И
в тебе, и во мне, и
в нем. Значит, верь всяк своему духу, и вот будут все соединены. Будь всяк сам
себе, и все будут заедино.
— Послушайте,
Вера Васильевна, не оставляйте меня
в потемках. Если вы нашли нужным доверить мне тайну… — он на этом слове с страшным усилием перемог
себя, — которая касалась вас одной, то объясните всю историю…
Например, если б бабушка на полгода или на год отослала ее с глаз долой,
в свою дальнюю деревню, а сама справилась бы как-нибудь с своими обманутыми и поруганными чувствами доверия, любви и потом простила, призвала бы ее, но долго еще не принимала бы ее
в свою любовь, не дарила бы лаской и нежностью, пока
Вера несколькими годами, работой всех сил ума и сердца, не воротила бы
себе права на любовь этой матери — тогда только успокоилась бы она, тогда настало бы искупление или, по крайней мере, забвение, если правда, что «время все стирает с жизни», как утверждает Райский.
Ужели даром бился он
в этой битве и устоял на ногах, не добыв погибшего счастья. Была одна только неодолимая гора:
Вера любила другого, надеялась быть счастлива с этим другим — вот где настоящий обрыв! Теперь надежда ее умерла, умирает, по словам ее («а она никогда не лжет и знает
себя», — подумал он), — следовательно, ничего нет больше, никаких гор! А они не понимают, выдумывают препятствия!
Они прошли по лавкам.
Вера делала покупки для
себя и для Марфеньки, так же развязно и словоохотливо разговаривая с купцами и с встречными знакомыми. С некоторыми даже останавливалась на улице и входила
в мелочные, будничные подробности, зашла к какой-то своей крестнице, дочери бедной мещанки, которой отдала купленного на платье ей и малютке ситцу и одеяло. Потом охотно приняла предложение Райского навестить Козлова.
Он иногда даже заставлял их улыбаться. Но он напрасно старался изгнать совсем печаль, тучей севшую на них обеих и на весь дом. Он и сам печалился, видя, что ни уважение его, ни нежность бабушки — не могли возвратить бедной
Вере прежней бодрости, гордости, уверенности
в себе, сил ума и воли.
Райский знал и это и не лукавил даже перед
собой, а хотел только утомить чем-нибудь невыносимую боль, то есть не вдруг удаляться от этих мест и не класть сразу непреодолимой дали между ею и
собою, чтобы не вдруг оборвался этот нерв, которым он так связан был и с живой, полной прелести, стройной и нежной фигурой
Веры, и с воплотившимся
в ней его идеалом, живущим
в ее образе вопреки таинственности ее поступков, вопреки его подозрениям
в ее страсти к кому-то, вопреки, наконец, его грубым предположениям
в ее женской распущенности,
в ее отношениях… к Тушину,
в котором он более всех подозревал ее героя.
— Что мне теперь делать,
Вера? уехать —
в каком положении я уеду! Дай мне вытерпеть казнь здесь — и хоть немного помириться с
собой, со всем, что случилось…
В городе вообще ожидали двух событий: свадьбы Марфеньки с Викентьевым, что и сбылось, — и
в перспективе свадьбы
Веры с Тушиным. А тут вдруг, против ожидания, произошло что-то непонятное.
Вера явилась на минуту
в день рождения сестры, не сказала ни с кем почти слова и скрылась с Тушиным
в сад, откуда ушла к
себе, а он уехал, не повидавшись с хозяйкой дома.
Где
Вера не была приготовлена, там она слушала молча и следила зорко — верует ли сам апостол
в свою доктрину, есть ли у него самого незыблемая точка опоры, опыт, или он только увлечен остроумной или блестящей гипотезой. Он манил вперед образом какого-то громадного будущего, громадной свободы, снятием всех покрывал с Изиды — и это будущее видел чуть не завтра, звал ее вкусить хоть часть этой жизни, сбросить с
себя старое и поверить если не ему, то опыту. «И будем как боги!» — прибавлял он насмешливо.
— Останьтесь, останьтесь! — пристала и Марфенька, вцепившись ему
в плечо.
Вера ничего не говорила, зная, что он не останется, и думала только, не без грусти, узнав его характер, о том, куда он теперь денется и куда денет свои досуги, «таланты», которые вечно будет только чувствовать
в себе и не сумеет ни угадать своего собственного таланта, ни остановиться на нем и приспособить его к делу.
На этом бы и остановиться ему, отвернуться от Малиновки навсегда или хоть надолго, и не оглядываться — и все потонуло бы
в пространстве, даже не такой дали, какую предполагал Райский между
Верой и
собой, а двух-трехсот верст, и во времени — не годов, а пяти-шести недель, и осталось бы разве смутное воспоминание от этой трескотни, как от кошмара.
Райский сидел целый час как убитый над обрывом, на траве, положив подбородок на колени и закрыв голову руками. Все стонало
в нем. Он страшной мукой платил за свой великодушный порыв, страдая, сначала за
Веру, потом за
себя, кляня
себя за великодушие.
Она столько вносила перемены с
собой, что с ее приходом как будто падал другой свет на предметы; простая комната превращалась
в какой-то храм, и
Вера, как бы ни запрятывалась
в угол, всегда была на первом плане, точно поставленная на пьедестал и освещенная огнями или лунным светом.
В самом деле, у него чуть не погасла
вера в честь, честность, вообще
в человека. Он, не желая, не стараясь, часто бегая прочь, изведал этот «чудесный мир» — силою своей впечатлительной натуры, вбиравшей
в себя, как губка, все задевавшие его явления.
Он взглянул на
Веру: она налила
себе красного вина
в воду и, выпив, встала, поцеловала у бабушки руку и ушла. Он встал из-за стола и ушел к
себе в комнату.
Она, накинув на
себя меховую кацавейку и накрыв голову косынкой, молча сделала ему знак идти за
собой и повела его
в сад. Там, сидя на скамье
Веры, она два часа говорила с ним и потом воротилась, глядя
себе под ноги, домой, а он, не зашедши к ней, точно убитый, отправился к
себе, велел камердинеру уложиться, послал за почтовыми лошадьми и уехал
в свою деревню, куда несколько лет не заглядывал.
Она принимала гостей, ходила между ними, потчевала, но Райский видел, что она, после визита к
Вере, была уже не
в себе. Она почти не владела
собой, отказывалась от многих блюд, не обернулась, когда Петрушка уронил и разбил тарелки; останавливалась среди разговора на полуслове, пораженная задумчивостью.
— Что ты говоришь,
Вера! — шептал он
в ужасе, — ты не помнишь
себя. Куда ты?
— Непременно,
Вера! Сердце мое приютилось здесь: я люблю всех вас — вы моя единственная, неизменная семья, другой не будет! Бабушка, ты и Марфенька — я унесу вас везде с
собой — а теперь не держите меня! Фантазия тянет меня туда, где… меня нет! У меня закипело
в голове… — шепнул он ей, — через какой-нибудь год я сделаю… твою статую — из мрамора…
Переработает ли
в себе бабушка всю эту внезапную тревогу, как землетрясение всколыхавшую ее душевный мир? — спрашивала
себя Вера и читала
в глазах Татьяны Марковны, привыкает ли она к другой, не прежней
Вере и к ожидающей ее новой, неизвестной, а не той судьбе, какую она ей гадала? Не сетует ли бессознательно про
себя на ее своевольное ниспровержение своей счастливой, старческой дремоты? Воротится ли к ней когда-нибудь ясность и покой
в душу?
Из глаз его выглядывало уныние,
в ее разговорах сквозило смущение за
Веру и участие к нему самому. Они говорили, даже о простых предметах, как-то натянуто, но к обеду взаимная симпатия превозмогла, они оправились и глядели прямо друг другу
в глаза, доверяя взаимным чувствам и характерам. Они даже будто сблизились между
собой, и
в минуты молчания высказывали один другому глазами то, что могли бы сказать о происшедшем словами, если б это было нужно.
Вера была невозмутимо равнодушна к нему: вот
в чем он убедился и чему покорялся, по необходимости. Хотя он сделал успехи
в ее доверии и дружбе, но эта дружба была еще отрицательная, и доверие ее состояло только
в том, что она не боялась больше неприличного шпионства его за
собой.
Вот тут Райский поверял
себя, что улетало из накопившегося
в день запаса мыслей, желаний, ощущений, встреч и лиц. Оказывалось, что улетало все — и с ним оставалась только
Вера. Он с досадой вертелся
в постели и засыпал — все с одной мыслью и просыпался с нею же.